и саму матушку. Берем, Евдокия, плетенку и спехом пошли до пекарни. По дороге, я все и расскажу.
Евдокия и Ульяна, подхватив пустую корзину, направились в строну небольшой деревянной избы. Из обмазанной белой глиной трубы, торчавшей на покрытой тесом крыше, валил белый дым, столбом подпирая ясное небо на морозе. А с невысокого крыльца по монастырскому подворью расходился сладковатых дух сдобного хлеба и куличей с изюмом.
— Студено сегодня, — проговорила Ульяна, когда они были уже на полпути, — совсем персты отмерзли. Давай сторонами поменяемся.
Немного погрев руку меж ног в складках юбки и поднеся пальцы ко рту, она спросила:
— А ты чего, Евдокия, теперича монахиня будешь?
— Послушница... — обходя корзину и берясь за нее другой рукой, ответила девушка. — Батюшка на мое пострижение строгий запрет держит.
— Правильно, что держит. Не успокоился еще Корней Данилович? Гулящих девок в светлице, при доме своем в Екатеринбурге-городе, так и кормит?
— Кормит... — вздохнула Евдокия. Я с ним не живу. В Троицкой.
— Почто не при батюшке?
— Не могу глядеть на девок гулящих, что он в дому приваживает.
— А то гляжу, ты не в батюшку уродилась. Аль не проснулась в тебе еще женщина? Не торопись, девонька с пострижением-то. Матушка-игуменья, поди, спит и видит, как через тебя богатство Корнея Даниловича в обитель поиметь. Надолго ты здесь прижилась?
— На велик праздник Введение Богородицы в храм, у батюшки насилу в монастырь отпросилась. Через три дня он в обитель сию десятника Пахома Андрианова с казаками пришлет, они меня до Троицкой крепости обратно и доставят. Сейчас батюшка там. В лавке купеческой, торг производит.
— Вот и скажешь игуменье, что я тетка твоя, Ульяна Томарина. Приехала из Шадринской слободы, чтобы вместе с тобой в Троицкую керемень, крепость, стало быть, отъехать.
— А разве спросит?
— Спросит, не сомневайся. Видно лягуха Дорофея ухом да глазами остра, но ногами не больно расторопна. А то бы уже догнала нас игуменья, да вопрошала с пристрастием: Кто такая? Оттудова?.. Я, милая Дуняша, часто здесь бываю, у монашек хлебушком разживаюсь. Вот меня старая лягуха и заприметила. У тебя в келье день другой поживу. Ухоронюсь от остроглазой бестии. Не прогонишь дальнюю сродственницу на мороз лютый?
— Не прогоню, тетка Ульяна. Мне и самой с кем-то поговорить очень надобно! Тайна мне тут случаем одна открылась. Да такая! Что, ни сестрам монастырским, ни матушке Серафиме сие не поведаешь. Как-то намедни, после утренней службы, попыталась я настоятельнице об том исповедаться, так язык, словно к небу присох! Промолчала я про тайну сию, — не покаялась. А с тобой, тетка Ульяна, легко говорю. Язык не сохнет.
— Зато к зубам пристывает... Побежали скорее до поварни у печи греться...
Ульяна оказалась права. Матушка-игуменья и сестра Дорофея встретили их при выходе из пекарни. Настоятельница Серафима осмотрела Ульяну холодным взглядом, отчего на подворье стало еще морозней, и, обратившись к Евдокии, строго спросила:
— Вижу, дочь моя, гостья у тебя ныне!?..
— Да, матушка Серафима, гостья, — скромно ответила та, опустив взор долу, как и положено послушнице.
— И кто, такая будет?
— А ты, матушка, меня спроси! — с вызовом проговорила Ульяна. — Я и поведаю. Чай, не без языка!
— Будет время, и спрошу. Сейчас же глаголю с отроковицей Евдокией. Ее батюшка мне оную поручил! Мне перед ним и Господом ответ за нее и держать. Так как же, дочь моя, отзовешься? Или молчать станешь?
— Отзовусь, матушка Серафима, — не поднимая глаз, произнесла девушка. — Тетка это моя сродная. Ульяна Томарина с Шадринской слободы. Пришла в обитель со мной повидаться.